....."Но прежде чем делать выводы, я попробую описать свои попытки вспоминания себя. Первое впечатление состояло в том, что попытки вспомнить себя, говорить: «Я иду, я делаю», постоянно ощущать это «Я» — останавливают мысль. Когда я ощущал «Я», мне нельзя было ни думать, ни разговаривать; даже ощущения становились затуманенными. Кроме того, вспоминать себя подобным образом можно в течение очень короткого времени.
Ранее я проделал несколько опытов приостановки мысли по методам, упоминаемым в книгах о практике йоги. Такое описание имеется, например, в книге Эдварда Карпентера «От Адамова Пика до Элефанты», хотя оно довольно общо. Мои первые попытки вспоминать себя напомнили мне как раз эти опыты. Фактически всё было тем же самым — с той только разницей, что при остановке сознания и мыслей внимание полностью поглощено усилиями не допускать возникновения новых мыслей, тогда как при вспоминании себя внимание разделяется, и одна его часть направлена к такому же усилию, а другая — к ощущению себя.
Поняв эту особенность, я смог прийти к некоторому, возможно, очень неполному определению «вспоминания себя», которое, тем не менее, в практическом отношении оказалось очень полезным.
Я говорю о разделённом внимании, характерной черте вспоминания себя. Оно представилось мне следующим образом.
Когда я что-то наблюдаю, моё внимание направлено на наблюдаемый объект, и его можно изобразить стрелкой:
Я —> наблюдаемое явление
А когда я стараюсь одновременно вспоминать себя, моё внимание направлено и на объект, и на самого себя. Появляется вторая стрелка:
Я <——> наблюдаемое явление
Определив этот факт, я понял, что проблема состоит в том, чтобы направить внимание на себя, не ослабляя и не суживая внимание, которое при этом направлено и на другой объект. Причём этот «другой объект» может находиться как внутри, так и вне меня.
Уже первые попытки такого разделения внимания показали, что оно возможно. Вместе с тем, я осознал две вещи.
Во-первых, что вспоминание себя, результат этого метода, не имеет ничего общего с «самоощущением» или «самоанализом». Это было новое и весьма интересное состояние со странно знакомым привкусом.
Во-вторых, что моменты вспоминания себя случаются в жизни, хотя и редко. Намеренное создание этих моментов вызывало чувство новизны, но в действительности они были знакомы мне с раннего детства. Они возникали в непривычной обстановке или на новом месте, среди незнакомых людей, например, во время путешествия, когда вдруг оглядываешься по сторонам и говоришь себе: «Как странно! Вот я!» Или же они являлись в очень эмоциональные моменты, в минуты опасности, в такие мгновения, когда необходимо не потерять голову, когда человек как бы слышит собственный голос, видит и наблюдает себя со стороны.
Я увидел с полной ясностью, что мои первые воспоминания о жизни — очень ранние — были моментами вспоминания себя. Это раскрыло мне и многое другое. Именно: я увидел, что по-настоящему помню только те моменты прошлого, во время которых я вспоминал себя. О других моментах я только знаю, что они имели место, но не могу полностью оживить их, пережить вновь. А моменты, когда я вспоминал себя, были живыми и почти не отличались от настоящего. Я всё ещё побаивался переходить к выводам, но уже видел, что стою на пороге крупного открытия. Меня всегда удивляла слабость и недостаточность нашей памяти — сколь многое теряется! Так или иначе, в этом факте заключалась для меня главная бессмыслица жизни. Зачем так много переживаний, если потом они забудутся? Кроме того, в забывании было что-то от деградации. Человек ощущает нечто, кажущееся ему значительным, думает, что никогда о нём не забудет; но вот проходят год или два — и от пережитого ничего не остаётся. Теперь я выяснил, почему так обстоит дело, почему иначе и быть не может. Если наша память хранит по-настоящему живыми только моменты вспоминания себя, ясно, почему она так бедна.
Всё это я понял в первые дни. Позднее, когда я начал учиться разделению внимания, я увидел, что вспоминание себя даёт удивительные ощущения, которые естественным путём, сами по себе, приходят очень редко и в исключительных условиях. Так, например, в то время мне нравилось бродить вечерами по Петербургу и «ощущать» его дома и улицы. Петербург полон странных ощущений. Дома, особенно старые, совершенно живые; я только что не мог разговаривать с ними. В этом не было ничего от «воображения». Я просто ходил, стараясь вспоминать себя, и глядел вокруг; ощущения приходили сами собой.
Позже я точно таким же образом открыл много неожиданного; но об этом я поговорю дальше.
Как-то раз я шёл по Литейному проспекту к Невскому и, несмотря на все усилия, не мог сосредоточиться на вспоминании себя. Шум, движение — всё отвлекало меня; ежеминутно я терял нить внимания, находил её и вновь терял. Наконец я почувствовал своеобразное комическое раздражение к самому себе и свернул на улицу влево, твёрдо решив удерживать внимание на том. что я должен вспоминать себя, хотя бы до тех пор, пока не дойду до следующей улицы. Я дошёл до Надеждинской, не теряя нити внимания, разве только упуская её на короткие мгновенья; потом снова повернул к Невскому. Я понял, что на тихих улицах мне легче не отвлекаться от линии мысли, и поэтому решил испытать себя на более шумных. Я дошёл до Невского, всё ещё помня себя, и начал испытывать состояние внутреннего мира и доверия, которое приходит после больших усилий подобного рода. Сразу же за углом, на Невском, находилась табачная лавка, где для меня готовили папиросы. Продолжая помнить себя, я зашёл туда и сделал заказ.
Через два часа я пробудился на Таврической, т.е. далеко от первоначального места. Я ехал на извозчике в типографию. Ощущение пробуждения было необыкновенно живым.
Могу почти утверждать, что я пришёл в себя! Я сразу вспомнил всё: как шёл по Надеждинской, как вспомнил себя, как подумал о папиросах, как при этой мысли будто бы сразу упал и погрузился в глубокий сон.
В то же время, погруженный в сон, я продолжал выполнять какие-то обычные и намеренные действия. Вышел из табачной лавки, зашёл в свою квартиру на Литейном, позвонил по телефону в типографию. Написал два письма. Опять покинул дом, дошёл до Гостиного двора по левой стороне Невского, собираясь идти на Офицерскую, но потом передумал, так как становилось уже поздно. Взял извозчика и отправился на Кавалергардскую, в типографию. По пути, пока ехал по Таврической, я начал ощущать какую-то странную неловкость, будто что-то забыл. И внезапно вспомнил, что забыл вспоминать себя.
О своих наблюдениях и выводах я говорил с членами нашей группы, со своими друзьями по литературной работе, с другими людьми. Я говорил им, что здесь находится центр тяжести всей системы и работы над собой, что теперь работа над собой — это не пустые слова, а реальное, глубоко осмысленное явление, благодаря которому психология становится точной и одновременно практической наукой. Я сказал, что европейская и западная психология прошла мимо факта колоссальной важности, именно, что мы не помним себя, что мы живём, действуем и рассуждаем в глубоком сне. Это не метафора, а абсолютная реальность; вместе с тем, мы способны, если сделаем достаточное усилие, вспоминать себя — мы в состоянии пробудиться."....
Книги
-
Мэриэнд
Re: Книги
http://e-libra.ru/read/180073-mistiches ... voina.html
кто смотрел или читал "мирный воин",продолжение в книге
кто смотрел или читал "мирный воин",продолжение в книге
Re: Книги
http://loveread.ec/view_global.php?id=7479
Харуки Мураками "Страна Чудес без тормозов и Конец света".
Харуки Мураками "Страна Чудес без тормозов и Конец света".
Re: Книги
http://masterok.livejournal.com/1140573.html
С интересными картинками
Самая странная книга вселенной - Codex Seraphinianus
Эта книга - повествование об ином мире, своеобразная энциклопедия, снабженная множеством невероятных и завораживающих иллюстраций. Этот вымышленный мир на почти четырех сотнях страниц создавал в конце 70-х годов итальянский художник Луиджи Серафини.
Seraphinianus состоит из двух частей, написан на полностью выдуманном автором языке, включая нумерацию. Особого внимания и восхищения заслуживают прекрасные иллюстрации небывалых растений, животных, чудовищ, машин, бытовых сцен и прочих вещей. Первая часть сего труда посвящена флоре, фауне, физике и механике. Вторая – обычным и важным людям, архитектуре, письму, еде и одежде, играм и развлечениям.
«SERAPHINIANUS» расшифровывается как «Strange and Extraordinary Representations of Animals and Plants and Hellish Incarnations of Normal Items from the Annals of Naturalist/Unnaturalist Luigi Serafini», или «Странные и необычные представления животных, растений и адских воплощений из глубин сознания натуралиста/антинатуралиста Луиджи Серафини».Codex Seraphinianus не балует ясностью вложенного смысла. Открыт для интерпретации, что целиком и полностью зависит от читателя.
Такие книги не попадают в библиотеки, не лежат на прилавках букинистических магазинов, о них не пишут литературные критики, о них вообще мало что известно. Такие книги бросают вызов человеческому сознанию и психике, представляя собой головоломку, решить которую пока не удалось никому.
Но, может быть… Может быть, эта книга — не более чем великолепно исполненная шутка? Задолго до Серафини существовал «Voynich Manuscript» (Рукопись Войнича) — таинственная книга, написанная около 500 лет назад неизвестным автором, на неизвестном языке, с использованием неизвестного алфавита.
Учитывая,что книга была написана за 30 месяцев,остается только восхититься фантазией автора…или же ему открылась дверь в параллельный мир…
С интересными картинками
-
Мэриэнд
Re: Книги
http://loveread.ec/read_book.php?id=18173&p=1
книга "1984"джордж оруэлл......"Большой брат видит тебя"
книга "1984"джордж оруэлл......"Большой брат видит тебя"
-
Шаварш
Книги
Альберто Виллолдо - Остров Солнца
ПЕРВАЯ ИЗ КОГДА-ЛИБО РАССКАЗАННЫХ СКАЗОК
Я никогда толком не знаю,
Насколько можно верить моим рассказам.
Вашингтон Ирвинг.
— Так на чем я остановился?
— На самом начале, — сказал чей-то голос.
— Первая из когда-либо рассказанных сказок, — сказал другой.
Вокруг костра тесный круг лиц, загорелые неподвижные маски. Тела укутаны в спальные мешки или пончо и прижимаются друг к другу от холода.
Я взглянул вверх, щурясь от пламени, я поискал глазами кромку каньона в двухстах футах над нами. Кромку можно было различить только как ту часть темноты, где начинаются звезды. Черный балдахин, усеянный звездами, перекинулся от края до края каньона. Луна пересекла его несколько часов назад; при ее серебристосером свете, залившем каньон Шелли, мы успели собрать костер. И вот теперь только звезды ярко блестят в холодном ночном воздухе да наш костер горит на самом дне. Мы приплыли в Альбукерке вчера, 15 января 1988 года.
Нас двенадцать: три психолога, один доктор медицины, два адвоката, художник, архитектор, физик, музыкант, балетный врач и какой-то работник министерства обороны. Мы встречались летом и осенью в Большом Каньоне и в Долине Смерти и все подружились. Вчера мы подъехали к северо-восточному углу Аризоны, а затем два часа шли пешком по каньону Шелли. Сегодня утром мы совершили четырехчасовым марш по дну каньона, пока добрались до скальных пещер, в которых жили когда-то анасази; и наконец, еще шесть часов шли до этого узкого, как коробка, бокового каньона, где мы должны погрузиться в то, что первые обитатели этих мест называли «царством совершенства и древнего знания»; это и есть самое эзотерическое из четырех направлений Волшебного Круга. Мы в стране хопи. Это резервация навахо, но каньон Шелли считается местом рождения анасази, «первого народа», «древних людей», предков хопи — одного из исчезнувших племен Америки.
Я зажег спичку, подержал ее над набитой табаком трубкой и глубоко затянулся; пламя втянулось в табак, аромат втянулся в мои легкие. Я выпустил облако дыма и стал наблюдать, как оно рассеивается, разодранное в клочья горячими струями воздуха от костра; костер шипел, трещал и стрелял искрами именно так, как полагается. Я утрамбовал пальцем табак в трубке, снова зажег ее и передал соседу слева.
— Первая из когда-либо рассказанных сказок, — сказал я, — была мне рассказана при свете костра. Это самый лучший свет, при котором следует писать, любить и рассказывать. Эту сказку рассказал мне шаман. Это было в Перу. Много лет назад.
Я закрыл глаза и подождал, пока свет пламени проникнет сквозь мои веки и заиграет красно-оранжеватыми оттенками. Я прислушался к шипению и треску костра и наклонился вперед; огонь дышал мне в лицо, обжигая щеки. В это мгновение я знал, что если открою глаза, то увижу перед собой Антонио, профессора Антонио Моралеса: он сидит напротив, укрывшись пончо и скрестив ноги под собой, рядом с ним на земле лежат его шляпа, палочка и небольшая котомка.
Настроенный на момент и ритм этого места, времени и гибкого пространства, я знал, что могу оставить сейчас свое занятие и вести беседу с ним через годы и тысячи миль расстояния. Эта возможность застала меня врасплох. Как всегда. Я уже привык попадаться врасплох.
Я поблагодарил моего старого компадре за присутствие и, улыбаясь, вернулся к своему делу. Я открыл глаза и увидел приблизившиеся к огню лица друзей. Мой голос был едва громче шепота, когда я произнес:
— Вы помните эту сказку.
Я обвел взглядом их лица и улыбнулся:
— Не помните? Первую сказку? Не может быть. Вспоминайте, Она началась тогда, когда Солнце уронило слезу.
Трубка обошла весь круг. Белая рука, выпроставшись изпод черного свитера, протянула ее мне. Я взял трубку обеими руками и кивнул. Я втянул из нее полный рот дыма и выпустил его вниз, на свою штормовку.
— Время было молодым, когда Солнце уронило слезу и она упала на Землю. Земля тогда была девушкой, а Солнце — самым ярким светилом на небесах. И Земля ухаживала за Солнцем, она летала вокруг своего возлюбленного и сама вращалась, как танцовщица в пируэтах, стараясь показать ему себя со всех сторон, соблазняя Великое Светило своей зелено-голубой красотой; рядом постоянно присутствовала Сестрица Луна, «lа comadrona», старшая подружка.
Я передал трубку налево. Она была достаточно полна для еще одного круга.
— Теперь уже известно, что Солнце всегда было благосклонным к Земле, но тогда был такой период времени, когда Луна приняла на свой счет знаки внимания со стороны Великого Светила. Однако свет Солнца всегда был устремлен на Землю, потому что она была истинным предметом его страсти. Старая Дева Луна отступила перед их любовью и, хотя была очень предана Земле и неизменно сопровождала ее, все же решила, что негоже ей все время смотреть на любовников, и стала скрывать свою печаль в тени.
«И вот однажды, в то время когда лик Луны был закрыт облачным покровом, Солнце и Земля, освободившись от опеки бледнолицей компаньонки, завершили свою любовь брачным таинством».
Я перевел дыхание, улыбнулся, несколько раз кивнул головой. Получалось неплохо; слова появлялись сами собой, лица улыбались и придвигались еще ближе к огню, где горячий воздух подхватывал слова и уносил их ввысь.
«Конечно, в течение некоторого времени Земля была беременна жизнью. От плода поднялись и разлились моря, потому что жизнь росла в океанской утробе Земли.
А Сестрица Луна, преданная хозяйка, стала повивальной бабкой, потому что всем известно, что моря повинуются ей».
«И наступил день, когда Солнце усмехнулось, Луна засияла, Земля вздохнула — и родилась жизнь».
«И тогда Солнце уронило слезу радости, и она упала на Землю».
Я подбросил кусок дерева в огонь. Старые головешки рассыпались, от них брызнули снопы искр.
— Вспоминаете?
Трубка снова вернулась ко мне. Она уже остыла, и я постучал чашечкой по ладони; из нее вылетело облачко пепла.
«И она упала на землю Каменных Людей, — продолжал я.
— Это была огненная слеза».
— Каменных Людей? — переспросил чей-то голос.
— Каменных Людей, — повторил другой.
— Они первые рассказали эту сказку.
— Вот почему мы помним ее, — сказал я. — Нам ее рассказали Каменные Люди.
Я обернулся, чувствуя, что и другие последовали за моим взглядом. Я вглядывался в темную скалистую стену позади меня, в контуры каньона, окружавшего и хранившего нас.
— Видите, еще до растений и животных здесь были Каменные Люди, — сказал я. — И когда из океанской утробы вышла жизнь, Каменные Люди собрались вокруг пролитой Солнцем огненной слезы и стали размышлять, что же им теперь делать.
— Они окружили огонь, — сказал голос, — и пока их круг не был разрушен, огонь оставался внутри него и продолжал гореть, и было тепло и светло даже тогда, когда Солнце освещало другую сторону Земли.
— Но оставалась одна проблема, — сказал я, — что же все-таки делать с этой огненной слезой. Вы помните?
Я посмотрел на лица, а наблюдал за их глазами.
Некоторые уставились в огонь, словно в трансе; другие смотрели вниз, будто робея или же напряженно придумывая, что добавить к рассказу.
— Они шли отовсюду, Каменные Люди, — сказал голос слева.
— Даже из моря, — добавил еще один.
— Они двигались очень медленно, — сказал первый.
— Это верно, — сказал я. — И гладкие Морские Камни высыхали возле огня, они чувствовали, как влага покидает их, превращаясь в пар, и Каменные Люди понимали, что это волшебная огненная слеза и ее необходимо сохранить. Но как?
Молчание. Я ожидал, наблюдая за лицами. Они смотрели в огонь или на охватывающий его круг из камней; я молчал, а костер шипел, трещал и сыпал искрами.
— Они были в замешательстве, — раздался голос, такой ясный, что, казалось, он прорезал ночь. — Тех, кто образовал первый круг, длительное время поддерживали и подменяли другие, и все они знали, что они должны найти место для волшебного дара или же оставаться в круге навечно, навсегда остаться хранителями огня. И Луна много раз показывала полное лицо, а Земля все танцевала и танцевала вокруг Солнца, и все это время Каменные Люди держали совет, стоя вокруг огня, обдумывали свои действия. Их спор продолжался очень долго, потому что на каждое слово, которое им приходилось произносить, уходил целый год.
— Вот видите, — сказал я после минутного молчания, — вы все помните.
Но в тот же миг узнал собственный голос, прорезавший ночь. Я просто не осознавал этого, пока говорил. Шел некий процесс: слова были не мои, хотя и складывались моими устами. Я невольно вздрогнул, затем сделал глубокий вдох и помолился, чтобы процесс распространился на всю группу. Я закрыл глаза и снова подхватил нить рассказа.
— Вы помните, что Каменные Люди не измеряли времени, а жизнь продолжала разрастаться на побережьях Земли. Она возникла из морской утробы и теперь гнездилась на груди Земли, а огонь все еще горел в центре все растущего крута Каменных Людей. И были среди них такие, кто рассказывал о великой пещере в центре Земли, откуда они и сами были родом. Все были согласны, что там — лучшее место для этой мерцающей слезы, но никто не знал, как ее туда доставить. Я снова посмотрел на лица. Теперь многие кивали головой, глядя на огонь, и улыбались. Настроение поднялось. Я бросил еще один сук в огонь.
— Что же произошло? — спросил один голос.
— Вспоминай, — сказал другой.
— Закройте глаза и вспоминайте, — сказал я. — Мы находимся на земле предков, в доме анасази, тех, кого хопи называли «первыми людьми». Все ответы здесь. Найдите их. Их нужно только вспомнить. Это очень легко.
Я закрыл глаза и стал вдыхать местный воздух, представив своему сознанию бродить где угодно.
— Тот круг не мог удержаться, — сказал голос. — Правда ведь?
— Земля дрожала от их движения, — отвечал другой, — но Каменные Люди не могли больше удерживать предмет своего восхищения, и огненная слеза растеклась на четыре стороны.
Последовала продолжительная пауза.
— Она искала трещины, — сказал я. — Она наполняла расщелины в скалах, стекала в глубокие пропасти, следовала вдоль подземных рек, неизменно стремясь к центру Земли. И там она будет гореть вечно.
Я открыл глаза и увидел улыбки. Я коснулся земли и взглянул вверх, на кромку каньона.
— Здесь, — сказал я. — Это происходило здесь.
Вот каким образом огонь попал на Землю. Он не был украден у богов, как утверждают многие наши мифы. Это был дар, слеза радости гордого отца.
Я сложил ладони вместе и наклонился, непроизвольно благодаря мгновение.
— Вот почему Луна прячет свое лицо, вот как страсть Солнца пылает глубоко в сердце Земли. Вот почему мы строим круг из камней, когда разводим костер. И вот почему в некоторых камнях, камнях, которые помнят, содержится сила Солнца. И когда их головы соприкасаются и вспоминают историю, то их память вспыхивает искрой той слезы, того древнего пламени. Человек использует эту искру, чтобы высвободить свет Солнца из сучьев дерева и разжечь костер. Но это уже другая часть сказки, — закончил я.
Мы все посмотрели друг на друга. Мы улыбались. Мы все услышали первую сказку, рассказали первый миф; все как-то участвовали в формировании памяти.
Вот так мы рассказали сказку, сидя вокруг костра; скорее даже сказка рассказалась сама собой, причем постановка и декорации были столь же драматичны, сколь прост сам сюжет. Черная, как ночь, коробка каньона, дыра в Земле с огнем посередине, двенадцать человек вокруг одной стихии, которая защищает нас от холода другой, целая семья, несущаяся на гребне мысли, и миф о сотворении, рассказанный без усилий — ибо силовой мозг молчал, и мы свободно слушали музыку местности и, может быть, давали высказаться памяти.
Завтра я расскажу им последнюю часть, которой заканчивается первая из когда-либо рассказанных сказок. Так должно быть. Каждый раз, когда она рассказывается, это происходит впервые. И, конечно, она правдива. Но сегодня самым важным было то, что мы кое-как вспомнили, воссоздали обстоятельства сотворения мира и — открыли свое воображение.
Я сидел возле догорающего костра, после того как все расползлись по своим палаткам. Мне было неудобно сидеть на корточках, кутаясь в стеганую куртку на гусином пуху. Вчера днем, когда я замыкал наше шествие по каньону, ко мне впопыхах возвратился один из участников. Он на ходу зацепил что-то ботинком, и это что-то оказалось человеческим черепом.
Мы остановились под горячим послеполуденным солнцем, осветившим коричневато-красные стены каньона, и, подобно Гамлету и Горацио, завороженно смотрели на потрескавшийся, облепленный землей череп в наших руках.
Мы не стали философствовать над ним, тратить время на размышления о содержавшемся в нем мозге и о личности его владельца, а поспешно и с молитвой зарыли его в том же месте, где он был найден. Мы шли по священной земле, и я вспомнил то, что сказал мне Антонио, когда я в последний раз видел его в эхо-комнате за Главным Храмом в развалинах Мачу Пикчу. «Стань на наши плечи, чтобы увидеть далекий горизонт», — сказал он как раз перед тем, как выйти на солнечный свет. Он что-то еще сказал о будущей встрече, закинул котомку за плечо и исчез из моей жизни. Стань на наши плечи, плечи предков. Здесь они находились на глубине дюйма в сухой глинистой земле…
Кто-то наблюдал за нами в эту ночь. Я видел его силуэт на кромке каньона над нашим костром, видел, как он движется на фоне звезд. Вероятно, наш проводник или его брат.
До самого входа в каньон нас сопровождал молодой навахо, профессиональный проводник. Он предупредил, что утром его брат встретит нас у бокового каньона с грузовиком, чтобы вывезти наше снаряжение. Так что, возможно, это его брат проверял, на месте ли мы. Но меня это объяснение не удовлетворяло. Я чувствовал чье-то присутствие с того момента, как мы вошли в длинный каньон, чувствовал его сильнее, чем великолепную силу этих далеких и священных мест. Я чувствовал, что за нами наблюдают.
Я оставил медленно стынущий костер и нырнул в холодную подкладку спального мешка. Я лежал не двигаясь, ждал, когда прокладка из гагачьего пуха отделит меня от ночного холода, и смотрел в темноту. Я проснулся в Перу.
Во сне я перекатился набок, мне было неудобно, и я потерял ориентировку. Я встал на колени и сразу зажмурился от головокружения, от быстрого подъема и высоты. Острый камень впился мне в колено; я неловко передвинулся в сторону. Голова стала проясняться. Я различал пучки высокогорной травы, росшей здесь, на седловине между двумя снежно-белыми вершинами-близнецами. Перевал. Хуармихуаньюска, Перевал Мертвой Женщины. Я встал на ноги. Я наклонился вперед, оттолкнулся руками от земли, обернулся и посмотрел назад, в долину.
Я вспомнил последние сто ярдов изнурительного подъема, вспомнил, как я отшвырнул свою ношу, взобравшись на вершину, и как рухнул на колени, перекатился на спину и закрыл глаза, ожидая, когда сердце войдет в умеренный ритм.
Я помнил и о том, что заснул в каньоне Шелли. Так я нахожусь в Андах, и мне снится, что я уснул в Аризоне? Или же я в Аризоне, и мне снятся Анды?. Нет, сказал я себе. Здесь мой сон.
Впрочем, это не важно. Окончательно придя в себя, я повернулся и пошел к дальней стороне перевала. Я посмотрел вниз. Река падает с высоты двести футов, бежит дальше по дну долины и исчезает в густом сплетении джунглей. На противоположной стороне долины к склону холма прижались развалины; там видна тропинка. Выше, недалеко от следующего перевала, два маленьких озера, а еще дальше — широкая полоса перистых облаков сияет пастельными оранжеворозовыми тонами в вечернем небе. Никаких признаков моего преследователя. Я один на высоте 14000 футов над уровнем моря. Но там, впереди, в долине, где джунгли подступают к самой реке, на поляне выделяется ярко-синее пятно. В панике бросаюсь к тому месту, где я оставил рюкзак, — да, моя палатка улетела.
Остались только хлипкие нейлоновые тесемки, которыми она крепилась к каркасу… Я бегу обратно к краю скалы, к верхней ступеньке тропы инков, ведущей вниз по склону горы. Я кричу, и мой голос срывается; словно в насмешку, противоположный склон долины отзывается пискливым эхом.
В боковом кармане рюкзака мой дневник. Он раскрывается на том месте, где между страницами лежит письмо.
Кажется, из-за этого письма я здесь и очутился.
Утром я поднялся первым. Холод пронизывал до костей; только через час солнце зальет светом наш каньон. Я развел огонь, чтобы заварить чай и кофе, и воспользовался небольшой паузой — присел возле костра и взялся за дневник.
16 января 1988 г., каньон Шелли.
Еще один сон.
Я одолел перевал — только для того чтобы увидеть, что мой настырный попутчик обошел меня, пока я спал. Он ожидает меня на дне следующей долины: это он установил там мою палатку.
И еще было письмо. Во сне я не помнил, когда я его получил и от кого, но я знал, что очутился здесь из-за него и что мне необходимо на него ответить. Может быть, это Антонио? Мой старый друг и наставник преследует меня в моих снах? Дурачит меня? Что же это за письмо, приглашение к контакту? Как прозаично.
Я чувствовал, что меня изучают. Даже во сне. Здесь это, пожалуй, индейцы. Странная мы компания, эти белые; занимаемся почти забытыми преданиями среди людей, чья родословная восходит к племенам, обитавшим в пустыне. Отношения тех племен к окружавшей их природе остались в легендах; это были люди исключительной духовности, они поклонялись Солнцу.
Они бесследно исчезли восемьсот лет назад.
А что собой представляет наше наследие? Родословная колониального европейца? У нас совсем не было времени, чтобы дать образ предмету нашего поклонения, наделить Его человеческими свойствами.
Насколько же легче видеть лик Солнца в цветке, чем лик микеланджеловского Бога.
А разве лик Бога не передается нам? Ведь если Бог выглядит подобно человеку, то почему не может человек обладать качествами и достоинствами Бога? И разве не может он управлять невинными существами, подобно тому как Боги управляют человеком, в соответствии с утверждениями греческих, римских и христиано-иудейских мифов?
И что удивительного, если люди запада изгнали индейцев из лесов и плодородных равнин, подобно тому как Ягве изгнал людей запада из Эдема?
В течение часа все поднялись, палатки были свернуты, снаряжение упаковано, а еще пятнадцать минут спустя прибыл грузовик. Мы услышали его прежде, чем увидели; он огибал валун у входа в наш боковой каньон. Это был черный потрепанный фордик-пикап 1959 года; на ветровом стекле выделялись два дугообразных просвета, выписанных очистителями в слое красной пыли. Дверца водителя со скрипом открылась и наружу выбрались трое мужчин. Первый, водитель, выделялся массивной неуклюжей фигурой, черной одеждой, серебряной пряжкой на поясе и серебряными набойками на носках ботинок тринадцатого размера. Он откинул на затылок ковбойскую шляпу и широко улыбнулся:
— Как дела?
Я ответил, что все в порядке, пожал ему руку и улыбнулся его товарищам — набычившемуся юноше с красной повязкой на голове и старшему, невысокому сухощавому навахо с седоватой косичкой на затылке, морщинистым лицом и серыми стоическими глазами. Старик носил соломенную ковбойскую шляпу с полями, загнутыми по бокам вверх, а спереди — вниз, что придавало ей сходство с клювом орла.
— Все готово? — спросил водитель.
— Что вы здесь делаете, человек? — спросил парень с повязкой. Он хмурился. Старик внимательно следил за моим лицом.
— Оставь, — сказал водитель. — Давай грузить.
— Мы хотели бы услышать ответ, — сказал молодой, и я удивился, что он говорит вместо старика.
Я посмотрел ему в глаза и сказал:
— Мы остановились здесь на ночлег. Мы пришли к нашим предкам.
Он выдерживал мой взгляд несколько секунд, затем сплюнул на землю недалеко он моих ног.
— Это не ваши предки, человек.
— Почему. Существуют общие корни…
— Корни все давно засохли, — сказал он. Ларри, тот самый, что нашел череп накануне, видимо уловил что-то в языке жестов и поз в маленьком спектакле возле грузовика. Он приблизился ко мне и встал слева.
Тогда старик выступил вперед. Лицо его было удивительно спокойно; никакие чувства не выражались на нем, когда старик стал между мной и молодым парнем и коснулся рукой амулетной сумки, которая висела у меня на груди. Это была небольшая сплетенная из кожи и стянутая ремнем сумка с эмблемой: радуга над Солнцем.
Мне подарил ее в день рождения один мой друг в Таксоне; почти случайно, на ходу, я снял ее с дверной ручки гардероба, когда уезжал из Сан-Франциско. Теперь старик-индеец прикасался к ней. Он поднял ко мне лицо, затем глазами указал на третью пуговицу своей шотландской рубашки. Его рука скользнула под рубашку и снова появилась с такой же сумкой на кожаном ремне.
— Что у вас там? — спросил он.
Я открыл свою сумочку и достал оттуда сову, крохотную золотую сову, которую Антонио дал мне в последнюю нашу встречу. Я положил сову старику в руку, и он покатал ее на ладони, не отрывая своих глаз от моих. Он отдал мне ее обратно, так и не взглянув на нее. Он нахмурился, затем взглянул на меня искоса и приподнял брови.
— Исцеляющая Сова, — сказал он.
— Это из Перу, — сказал я.
Несколько мгновений он смотрел на меня. И обычным тоном, словно я вынул авиабилет до Лимы из моего кармана, спросил:
— Вы собираетесь туда снова?
Я ответил, что собираюсь. В этот миг до меня дошло, что выбора нет, я должен ответить на письмо из моего сна.
Обеими руками он распустил шнурок своей сумки и извлек из нее тонкий зеленый прутик — побег шалфея. — Он будет охранять вас, — сказал он.
Я положил прутик вместе с совой к себе в сумку.
— Счастливой поездки, — сказал он.
— Спасибо.
Водитель сиял, обрадованный, что кризис разрешился. Он радовался нашему согласию, но торопился скорее погрузиться и ехать. Старик индеец обернулся к молодому и сказал:
— Наши традиции принадлежат только нам, но предки у нас с ними общие. Всех нас осеняют крылья великого духа.
Парень с повязкой не двигаясь смотрел в землю. Он был по-прежнему зол, но смолчал, явно считаясь с мнением старика.
— Мы рады всем людям, если они приходят к нам с уважением, — закончил беседу старый индеец, направляясь к сложенному в кучу снаряжению.
-
Шаварш
Книги
В. Коробов - Неизвестные и малоизученные культы.
Краткие сведения о культе «света превращений»
http://www.guelman.ru/frei/dictant/Materials/Light.html
О «последних вещах» в культе древнеегипетской богини Нейт
http://www.russianresources.lt/dictant/Materials/Lasthings.html
Круг вопросов, связанных с интерпретацией понятия «джок»
http://www.russianresources.lt/dictant/Materials/Jok.html
Культ «черной бабочки» (хуштуг саат) у индейцев саат туока в связи с так называемым «запредельным мифом»
(фрагмент этого текста выкладывал тут ранее со ссылкой)
http://www.guelman.ru/frei/dictant/Materials/Saat1.html
Дальневосточные экспедиции князя Э. Э. Ухтомского и тантрийские мистерии ni-kha-yung-sle’i man-su-ro-bha
http://www.russianresources.lt/dictant/Materials/Esper.html
Новые материалы к изучению «Общества Ловцов Теней»
http://www.russianresources.lt/dictant/Materials/Hunters.html
Краткие сведения о культе «света превращений»
http://www.guelman.ru/frei/dictant/Materials/Light.html
О «последних вещах» в культе древнеегипетской богини Нейт
http://www.russianresources.lt/dictant/Materials/Lasthings.html
Круг вопросов, связанных с интерпретацией понятия «джок»
http://www.russianresources.lt/dictant/Materials/Jok.html
Культ «черной бабочки» (хуштуг саат) у индейцев саат туока в связи с так называемым «запредельным мифом»
(фрагмент этого текста выкладывал тут ранее со ссылкой)
http://www.guelman.ru/frei/dictant/Materials/Saat1.html
Дальневосточные экспедиции князя Э. Э. Ухтомского и тантрийские мистерии ni-kha-yung-sle’i man-su-ro-bha
http://www.russianresources.lt/dictant/Materials/Esper.html
Новые материалы к изучению «Общества Ловцов Теней»
http://www.russianresources.lt/dictant/Materials/Hunters.html
-
Шаварш
Книги
А. Шевцов (А. Андреев)
Этнография
Степаныч. Мозоха
Как сейчас помню, в один из моих самых первых приездов к Доке Степанычу, он долго мне что-то объяснял, и я вроде бы понимал его все время, но вдруг меня точно пронзило, что я его совсем не слышу. И тут же дошло:
— Так это же все самопознание!
Степаныч любил надо мной издеваться и измываться. Обучал он жестко, только что не пытал. Так было с первого дня знакомства. И я мог ожидать от него любого изуверства по поводу своей самоуверенной тупости. Но тут первый раз я увидел другого Степаныча. Он как-то необъяснимо светло погрустнел и сказал:
— А и нет ничего, кроме самопознания... — Потом помолчал довольно долго и добавил. — И никакой другой цели у человека, кроме как два вопроса: кто я? — а потом: откуда я пришел? Да и то один и тот же вопрос.
Через год или два после этого другой старый мазыка по прозвищу Дядька дал мне примерно такое пояснение к этим словам:
— Дух человека — это ничто. Почти ничто. Нет в нем никаких качеств, кроме одного — направленности. Он как стрелка компаса указывает на свое место. То есть на место, которому принадлежит и куда хочет вернуться... Но это не понять, это надо почувствовать или стать этим. А для этого надо ответить на вопрос: кто ты? А пока будешь отвечать, уберешь все лишнее, что не ты, а значит, и не дает чувствовать направленности Духа. А Дух и есть ты.
Записал я это через несколько дней после сказанного, по памяти. Язык уже не тот, я это чувствую, но за точность смысла ручаюсь, потому что все те дни ходил с этими словами, точно с камушком за щекой.
Насчет того, что значит «за время самопознания уберешь все, что не есть ты», мне вспоминается, как меня мучил Степаныч. Как я понимаю, использованный им тогда прием применялся при обучении молодых. Вот только кого молодых — колдунов или мазыков? Степаныч называл прием «Мозохой». Офеньские словари переводят это слово как «солома». Но когда я спросил его, что такое «мозоха», он ответил: мусор. Поэтому я условно называю эту работу «Мусор», хотя можно было бы назвать и «Культурой». Главное в ней — это сжигание всего лишнего, что засоряет твое сознание, как сжигали ближе к весне старую солому, которую выгребали со двора.
Мое знакомство с Мозохой произошло так. В один из моих самых первых приездов к нему Степаныч однажды вечером вдруг помрачнел, подошел ко мне и сказал:
— Ну, давай, умник, ответь деревенскому дедушке на несколько вопросов, — тут он болезненно ткнул пальцем мне в солнечное сплетение и спросил. — Это ты?
— Ну, я, — ответил я и, очень остроумно взяв себя за рубашку в том месте, куда он тыкал, принялся ее рассматривать. Насколько я понимаю, я так показывал, что я умный человек и всегда готов пошутить. К сожалению, Степаныч шутить не умел.
— Одежда — это ты или это твоя одежда? — мрачно переспросил он.
— Моя.
— Мозоха! В огонь!
И для того, чтобы я смог осознать в этот миг, что, если я смог сказать про одежду, что она моя, значит, она не есть мое действительное «Я», он принялся с меня эту рубашку срывать. Причем, так решительно, что я вынужден был отпихнуть его и сам снять рубашку.
— Так, — продолжил он и еще раз попытался ткнуть мне в солнечное сплетение. Правда, тут уж я был настороже и отодвинулся. Но он все равно достал меня и ткнул очень больно. Так что я зашипел и начал растирать место удара.
— Болит? — тут же спросил он.
— Болит, — подтвердил я.
— Что болит? - Живот!
— Тело болит? — уточнил он.
— Тело, тело.
— Какое тело? — дурацки вскидывая брови, спросил он.
— Мое тело! — ответил я, отодвигаясь от него.
— Так значит, это тоже не ты? Мозоха!
Я, конечно, не предполагал, что он начнет вытряхивать меня и из тела, но в серьезности его намерений я нисколько не сомневался. Этот дед с первых дней мне показал, что он шутить не любит, просто потому, что у него на это времени уже не оставалось. Это был последний год его жизни. А поскольку я пришел к нему не как ученый, а под видом ученика, то он соответственно и требовал от меня учебы на пределе. Поэтому, допустив до своего осознавания мысль о теле, я задумался всерьез. Но моя мысль вдруг сделала еще один замысловатый скачок из тех, которыми мы показываем окружающим свою умность:
— Я мыслю, значит, я существую! — вдруг выпалил я. В общем-то, это было все, что я тогда помнил из Декарта. Но обычно в тех обществах, где я вращался, этого бывало достаточно, чтобы показать свою «эрудированность», или умность, говоря по-русски. Но Степаныч шуток не понимал...
— А мысли твои?
И это только в первый миг после вопроса я посчитал, что вопрос в точности такой же, как предыдущие, и от него можно отшутиться. Затем я вспомнил эту Декартовскую мысль, от нее потянулась цепочка к множеству других подобных «умностей»: Я знаю, что я ничего не знаю. Ничто человеческое мне не чуждо. Познай себя... Баранкин, будь человеком! Умница. Хороший мальчик... Ненавижу! Надо вести себя правильно... Горюшко ты мое луковое!.. Ай-яй-яй!.. Баю баюшки баю, не ложися на краю!.. — и все они были в прямом смысле чужими во мне, но именно они-то и были мной! И их было много, много, словно туча вокруг. А где же Я?!
Я вдруг как-то сразу ослаб и начал лихорадочно перебирать мысль за мыслью, а Степаныч яростно кричал всякий раз: Мозоха! Жечь! Мозоха! Мозоха! Мозоха! Мозоха! Мозоха! Мозоха! Мозоха! Мозоха! Мозоха! Мозоха! Мозоха! Мозоха! Мозоха! Мозоха! Жечь! В огонь!.. И так всю ночь напролет.
Потом меня охватило какое-то озарение, я начал что-то прозревать в окружающем меня мире и падать. Просто не держало тело.
Тогда он позволил мне поспать, а потом разбудил и пытал еще сутки. И у меня было множество озарений одно за другим. Одно из них буквально вывернуло меня всего наизнанку и меня долго рвало, но я словно не замечал этой помехи и все выкидывал и выкидывал из себя собственные куски. Когда в рвоте появилась кровь, он заставил меня поспать еще и отправил на поезд.
Мозоха — это один из видов огненного очищения сознания. Конечно, это огонь не физический, а, так сказать, духовный. Но он очень яростный, как я помню. Имя этому яростному огню без пламени было Крес. Так русский народ называл «живой огонь» — огонь, который добывался самими древними способами, вроде вытирания, по праздникам очищения. Языческим еще по своему происхождению. Живым же огнем обкладывали деревню, когда начиналось моровое поветрие — эпидемии скотьих болезней вроде сибирской язвы. Его разжигали на въездах и входа в деревню, чтобы все приходившие, проходя сквозь него, очищались. Им же обмахивали скотину, чтобы уничтожить злых духов, приносящих поветрие.
Очевидно, именно это свойство Креса очищать духовный состав живого человека от злых духов однажды было перенесено и на человеческое сознание. Во всяком случае все виды очищения сознания, как бы я это назвал психологическим языком, назывались Кресением. Очищению я посвящу следующую книгу. Поэтому сейчас ограничусь лишь небольшой зарисовкой.
Мозоха была очищением, хотя это еще не все Кресение, а только один из приемов. И чтобы понять, как он работает, нужно принять одно условие. Ты должен понять, что грязь нельзя сделать чище.
Может возникнуть вопрос: а где же тут философия? А философия нужна, чтобы понять следующий ход мысли: раз ты считаешь возможным очищаться, значит, ты знаешь, что ты чистый. Природно, естественно чистый.
В этом заявлении есть некоторое противоречие. Но оно нужно, чтобы включить разум и заставить его думать, решать задачу. А в чем задача?
В противоречии: зачем чиститься, если ты исходно чист? Если приглядеться, противоречия нет. Ты точно знаешь, что тебе есть что почистить в себе прямо сейчас. И это значит, что ты запачкался. Накопил грязь за свою жизнь.
А раз так, то, значит, состояние загрязненности накапливается и может накапливаться только относительно какого-то изначально более чистого состояния. По сравнению с состоянием сегодняшней загрязненности исходное состояние можно считать чистым. Такова наша природа.
Конечно, за жизнь мы нахватываем репьев, заноз и ракушек. Но это все было возможно, только если была исходная чистая основа, к которой могли цепляться загрязнения. И доказывает это именно то, что ты чувствуешь, что тебя можно почистить, то есть сделать чище. Количество грязи можно уменьшить, но нельзя уменьшить качество грязи — грязность. Как и нельзя очищением грязь сделать чище. Чище может становиться только чистое, хотя запачканное.
Стало быть, просто потому, что мы ощущаем себя очищающимися, мы можем сделать вывод о своей истинной природе и всегда исходить из нее. Из того, что мы есть на самом деле. Тогда все, что нас гнетет, становится всего лишь поверхностным сором. На море чистого сознания.
Ну, а с сором-то мы справимся. Не ахти какой противник! — как говорил Степаныч.
Вот таким было мое первое знакомство с этнографическим самопознанием, дожившим в русском народе до конца двадцатого века. Впрочем, это было только начало.
-
Шаварш
Книги
Искренность
Должен честно признаться, что некоторые из способов самопознания, применявшиеся мазыками, были, мягко сказать, экзотичны. Так, к примеру, Степаныч однажды водил меня «париться» для открытия искренности.
Все, кто пробовал какие-то виды самопознания, особенно связанные исповедью, знают, как трудно бывает не соврать даже самому себе. Причем, мы чаше всего не понимаем, что врем, — так привычно то, что говорим. Привычное ощущается настоящим, а значит, истинным.
К примеру, человек, проживший долгую жизнь с другим человеком, так привыкает считать, что любит его, что говорит это не задумываясь. А что происходит в его душе в действительности? Например, у тех, кто и действительно, вроде бы, не переставал любить. Просто было время, когда ему хотелось повторять и повторять эти слова, а с какого-то мгновения они больше не рвутся из него. Случай, когда любовь переходит в ненависть, прост и понятен, ну а как описать то, что происходит с людьми, чья любовь перестала быть страстью, но усилилась? Как вы думаете, у психологии есть язык для описания подобных состояний или она такими бытовыми мелочами не интересуется?
Слой привычек не пропускает к действительным душевным движениям не хуже брони или театральной роли длиною в жизнь. Как его пробить? А пробить обязательно надо, иначе самопознания не будет.
Ради этого Степаныч подверг меня дичайшей экзекуции, за которую я ему до сих пор благодарен. Было это так.
В один из моих летних приездов к нему, когда мы занимались Кресением, а оно вдруг перестало идти, он сказал:
— Искренности не хватает.
— Чего, чего?! — возмутился я. — Я не вру, Степаныч! Я же стараюсь!
— Искренность — не честность. Пойдем в баню. Баня — это для души.
И мы пошли в баню выпаривать из меня искренность. Точнее, пошли
сначала ее топить.
Баня у Степаныча была необычная. Как сделана обычная русская баня? Камера для самой парки и маленький предбанничек, раза в три меньше. А у него было две одинаковых камеры, каморы, как он говорил. При этом, кроме размеров, в предбаннике вызывало удивление и еще одно: в нем был нужник, как это мне показалось, когда я вошел. Выглядело так, будто у него и в предбаннике были такие же полати, как для парки, но в них была прорезана дырка. Ну, в точности нужник!
В общем, я не рискнул расспрашивать, потому что Степаныч был мужик необычный и очень рукодельный. Он все время что-нибудь мастерил, делал различные странные вещи и приспособления, а у меня все мозги были в тот миг заняты собой. К тому же Степаныч заставил меня топить баню.
Я носил дрова, воду, причем, воды очень много, с запасом, в общем, делал все, что полагается. Ну что же, он, что ли, будет для меня трудиться?
Протопил, подхожу к нему:
— Можно париться.
Какое там париться! Париться он меня и не пустил. А велел взять ведра и лить воду в тот самый нужник.
Подходит, открывает, а там у него, оказывается, не нужник, а приспособление. Сверху снимаются две доски, а под ними бочка. Как раз те доски, между которыми вырезано отверстие. Отверстие показалось мне немного странным — уж больно гладко подрезано по краям, то есть с тщанием обрезанное, а не просто обычный выпил, как это у нужников на Руси делают. Во-вторых, доски березовые толстые, наверное, шестидесятка, то есть шестисантиметровые. А по бокам ручки какие-то, то ли скобы из настила торчат...
Степаныч вынимает эти доски, и получается своего рода люк в полатях. И видно, что настил у этих полатей тоже из толстенных досок сделан. А бочка внизу тоже по краям прихвачена брусьями, укреплена. Причем, брусья мощные, и вообще все надежное, будто на медведя рассчитано. А в бочке чурбачок на дне, вроде стульчака. Степаныч залез в бочку, достал этот чурбачок, посмотрел так на меня и говорит: «Наверное, хватит. Ты заливай на треть холодной водой».
Я в некоем недоумении заливаю. Спросить-то хочется, а спрашивать Степаныча всегда очень неловко было. Он мужик был такой строгий, что с ним особо не расспрашиваешься. Сказал делать, значит делай. Но он сам пробурчал: «Париться будешь...»
— В бочке? — спрашиваю я.
— Да, в бочке. Сядешь и будешь париться. Сейчас травок набросаю. Ну, я думаю, травки для парки какие-нибудь особенные. Колдовские.
Интересно. Он набросал сухих травок и велел вторую треть бочки заливать горячей воды.
— Попробуй, — говорит.
— Как раз тепленькая.
— Ну, залезай!
Я залезаю, там вода поднялась, почти полная бочка, травка плавает поверх. Царапается.
— У тебя, — говорит, — искренности для самоката не хватает. Будем учиться.
Самокат — это такое состояние, когда тебя само несет, а ты и не думаешь, что говорить. Словесный понос на заданную тему.
Залез я. А бочка по спине выгнута очень ровно: ты садишься и проваливаешься спиной в изгиб бочки, а поскольку чурбачок маленький, то ноги оказываются коленками прямо чуть не под подбородком. И это очень неудобно, поэтому хочется их засунуть по бокам от чурбачка, но он так сделан, что там места нет. Я потом понял, что это специально было сделано, чтобы у меня опоры под ногами не было. Бочка, вроде, большая, а внутри узко. Вначале я сидел еще так, что любой момент мог встать из бочки, но заботливый Степаныч меня тут же подправил:
— Ноги раздвинь, поглубже сядь.
И эти две доски, что снял, ставит на место, так что голова у меня оказывается зажата в том самом странном нужниковом отверстии. А он достает из-под скамьи два толстенных бруса и вставляет их в скобы, торчащие из настила. И эти брусья прихватывают зажимающие мою голову доски. Причем в заднем брусе заботливо сделана выемочка для головы, я ее затылком чувствую. Гладенькая такая, как подушечка. Чувствуется, с душой человек делал...
Руки у меня внутри, голова снаружи, ничего не давит, сидеть, по-своему, даже удобно. Только я совершенно беспомощен. И голова моя один на один со Степанычем, и он над ней издевается!
— Тебе здесь как? — и тыкает пальцем под подбородок. — Досочки не жмут, может повыше?
— Нет, как раз, — отвечаю я и вдруг понимаю, что внутренне приготовился к чему-то очень страшному, вроде партизана в руках гестапо.
Задний брус, как я сказал, мягко подхватывает голову и не дает ею лишку вертеть. А передний отнесен значительно вперед. Сначала это мне показалось немного странно. Потом смотрю, здесь у Степаныча две дырки проделаны, вроде воронок. Чувствую, будь он неладен, сельский рационализатор, эти вороночки по мою душу сделаны. И точно. Откуда-то с полки Степаныч достает старую матерчатую сумку, из нее извлекает пыточный набор — пару рогов, чайники, ковшички.
Рога, вроде, бараньи или козьи, но не коровьи, — длинные, острые и потоньше коровьих. Они у него просверлены насквозь. И он их ввинчивает в эти воронки, что в досках сделаны. Ввинчивает так, что один с левой стороны, поближе ко мне и направлен в этой воронке прямо мне на грудь, точнее, на сердце. А второй подальше от меня и направлен на стенку бочки.
Степаныч садится передо мной и ставит на этот брус, что доски держит, два чайника. И все-то у этого изобретателя продумано. Сзади у него на полатях стоит чан с холодной водой. А прямо под ногами большущий чан кипятка, что он заставил меня наносить. Я от него справа оказываюсь, башкой из нужника торчу и на него смотрю то ли с вызовом, то ли с надеждой. Он в портках, в рубахе белой, босичком садится, приспосабливает себе под спину тракторное сидение и говорит моей голове:
— Ну, давай мы тут разговаривать будем, — и я понимаю — удобно ему. Видать надолго собрался. Спешить не будет. Я конечно, уже попробовал незаметно выломать доски или выдавить бок у бочки. Все безнадежно. Поэтому я тоже уже готов разговаривать и вообще делать все, что потребуется, чтобы выжить.
— Ну, как? — спрашивает.
— Хорошо, — отвечаю. А что я еще могу сказать?!
— От тебя же правды не добьешься, особенно искренности, — заявляет он. — Сейчас я тебя учить буду высказывать все, что есть на душе. Как там тебе, хорошо? Травку пошевели.
— А что за травка?
— Это чтобы лучше говорилось.
Я-то думал, это колдовство какое-нибудь, сознание она раскрывает. Хотел названия потом записать, чтобы дома с ней работать. Какой обман! Она царапается, и от нее просто зудит все тело. Вот и все колдовство! А Степаныч берет, наливает в чайник кипяток, аккуратненько обкладывает мою голову полотенцем, чтобы мне под голову не подтекало, вставляет носик у чайника в тот рог, который от меня подальше, и начинает заливать бочку кипятком. Кипяток течет сначала по стенке бочки вниз между ног, а потом по животу начинает подыматься вверх, вода нагревается и начинает парить, аж из щелей паром прет.
Льет себе неспешно. Вода, вроде бы, ощущается не горячей, но, видимо, из-за тесноты, я как-то быстро потеть начал. Он только чайник один вылил, а я чувствую — нагреваюсь. И меня пошло парить. Все хорошо еще. Он начинает лить второй чайник, пар начинает сквозь щель идти наружу, и я вдруг чувствую, что потек. Пошел пот. И у меня принимается свербить лицо. Внутри-то там, в бочке, я чешусь свободно. А снаружи — проклятье! Его мать!
— Слушай, Степаныч, почесаться бы надо.
— Чешись, — говорит.
— Как? Лицо же чешется! Голова!
— Нет, ну что ты! Это твои дела. Чеши. Если не можешь чесать руками, чеши языком, — и продолжает подливать горячую воду.
Тут бы мне матом заорать, а я тогда матом не ругался вообще. Я только после Дядьки стал произносить эти слова. Я их в принципе не произносил, воспитание такое. Я матом не могу. А у него задача одна — заставить, чтобы я открыл рот и говорил все, что на душе лежит. И он туда этого кипяточку добавляет и добавляет. А я из-за этого запрета на мат вообще не знаю, как высказать то, что у меня на душе.
А там буря целая! Ведь так поймал. Тут и обхитрил, значит, я дурак. И безысходность, — что хочет теперь со мной сделает, я же беспомощен. И страх, что сломаюсь...
Вначале я молчал, только зубами скрежещу. Попробовал было еще раз вставать. Теперь уж отчаянно рвался. Какое встать! Видно по балкам — бессмысленно. Бочку давить пытался, — помню, что там брусы вокруг, все закреплено, тоже бесполезно. Ноги впереди, если бы они были подо мной, можно было бы хоть попробовать доски выдавить или скобы выбить. Пробовал выбить доску в бочке, чтобы вода ушла. Какое пробить! Все крепко и жутко неудобно.
Вот тут я заорал. Башка чешется, лицо все зудит нестерпимо, и смерть рядом. Если он меня тут сварит, никто не найдет. Да и кто догадается у него искать.
Я давай орать. Надежда, правда маленькая. В деревне четыре дома, дай в тех дачники, целыми днями по лесу за ягодами бегают. А у него еще
и предбанник этот из толстенных бревен сделан и с двойными дверьми.
Я только тут понял, что за странная у него баня. Ведь все продумано у старого гада! Поэтому я кричу, но достоинство сохраняю, прямо о помощи не прошу. Просто так ору что-то нечленораздельное.
Потом вдруг точно выкричал что-то из себя, словно пробка какая-то выскочила, и слова появились. Я давай сначала шутки всякие шутить, остроумие показывал. Потом и шутки кончились, осталась одна ругань на Степаныча. Но мне уже настолько все равно было, что я не сдерживаясь вывалил все, что у меня на него было...
А он — сама невозмутимость. Только знай кипяточек подливает, да как только мне с сердцем похуже становится от жары, он берет второй чайничек и льет холодную воду в тот рожок, что на сердце направлен. И мне прямо на сердце льется струйка чудной холодной воды, прямо чувствуется, как потекла по груди книзу. Сердце отпустит, опять этот зуд нестерпимый наваливается!
В общем, проорался я дико. Особенно благотворно было то, что я проломил запрет про учителя плохо говорить. Высказал и сам с удивлением смотрю, какие-то странные у меня на него обиды, вроде как бы собрал со всех людей, кто меня за мою жизнь учил, и все для одного Степаныча припас. Словно он мне за всех моих учителей должен был! Если бы он меня не заставил высказать про себя плохое, я бы вряд ли когда рассмотрел, что за моим показным и правильным уважением столько привычной ненависти было. Стыдно же признаваться, что во мне, таком хорошем и правильном, может быть ненависть! Ну и, конечно, не выскажи я ее, никогда бы не нашел, что она на деле-то вовсе и не к Степанычу относилась.
Вот я обалдел, когда вся ненависть и обиды кончились, и я вдруг ему в любви признаваться начал! Я было даже сам себя подозревать начал, уж не сломали ли меня пытки, что я своего мучителя возлюбил. Нет, не в этом дело. Просто так оно у нас в сознании уложено, что если ты, не боясь, идешь прямо в свою грязь, то обязательно найдешь и то, что за ней. А за ней обязательно что-то чистое и светлое...
Потом у меня пошло уже что-то более глубокое. Я начал видеть что-то странное и немножко пугающее. И даже пытка эта как-то слабеть стала и отходить куда-то.
Тут Степаныч поставил чайник и говорит:
— Давай-ка теперь мы с тобой такую штучку проделаем. Ты там внутри расслабься и погляди на тело. Отпусти руки, просто брось. Присни-ка маленько.
Присыпание — это такое упражнение, связанное с Дремой, которое я сейчас объяснять не буду. Важно лишь то, что в присыпании ты становишься созерцательнее, и Степаныч меня этому уже учил. Я попробовал приснуть, и у меня получилось, как это ни странно. Сижу, наблюдаю за собой сквозь легчайшую Дрему. Вот только что было озверение вроде бы, но отошло и силы не имеет. И вообще, все очень сильно изменилось.
— Ты погляди, — направляет меня в это время Степаныч, — чешется, зудит, а что зудит? Тело? Ты глянь, телу-то все равно. Глянь, как оно лежит у тебя там. Как оно в воде расслабилось. Ему по фигу, — колода мертвая...
Наблюдаю, точно — не так все. Странно как-то и не так, как я только что думал. Вот только что я твердо и определенно знал, что это тело у меня зудит. Но вдруг заснул, это же все равно, как немножко потерял сознание, и там, где я без сознания, мое тело не чешется. А при этом что-то по прежнему чешется, и если этому позволить захватить внимание, то зуд опять становится невыносимым. А ведь так же было бы и с операцией, подумал я. Я бы лежал под наркозом, мое тело резали бы, а оно бы ничего не чувствовало. То есть боли не чувствовало! Ну, с болью все понятно, вырывается у меня. А что понятно? — тут же я сам себя останавливаю. Только то, что человечество учило себя переносить боль и не сдаваться. А вот зуд никто всерьез не воспринимал и никто не учился его терпеть. А ведь зудит-то то же самое, что и болит! — вдруг доходит до меня.
— Кому плохо? Кто хочет почесаться? Может, ты? — спрашивает меня тем временем Степаныч.
— Я.
— Так ты глянь, глянь на себя, на Я на это. Вот тело есть. Тело — это ты, которое хочет почесаться. Или ему по фигу. Теперь ты глянь — ты же со стороны наблюдаешь, и тебе этому тоже по фигу. Который наблюдает. Если бы тебе было дело до чесаться, ты бы чесался. А ты чем занят? Наблюдаешь!
Я продолжаю наблюдать. Точно, телу по фигу и мне по фигу тоже, а кто-то невыносимо хочет почесаться.
— Ты глянь на это — кто-то хочет чесаться. Приглядись к нему. И ты поймешь, самопознание — это охерительная штука!
Я гляжу и не могу схватить. Я — не хочу чесаться, телу по фигу, оно сознание потеряло, его хоть режь, колоду эту. Мне тоже! Что такого происходит, подумаешь — капелька пота течет. Что происходит-то?!
Я лежу, подвешенный за голову и думаю. И рождается в моем разгоряченном уме такая картина. Моему сознанию, которое ко мне, получается, вообще отношения не имеет, вроде буддийских дхарм, не нравится, что его внимание, внимание этого сознания собирают в пучки и заставляют следить за чем-то, например, что по нему течет капелька какая-нибудь или что к нему что-то прилипло. Трава эта хренова, например. И получается, что оно, сознание это, ощущает себя телом и болеет за тело, как за себя. Хотя при этом оно не тело, потому что свободно отключается от тела. Тело для него лишь способ привязывания внимания!..
Уж колдовство ли это все, не знаю, но то, что чародейство, — это точно. Все, что связано с управлением вниманием — это чародейство. И стало быть, и трава эта все-таки вещь не случайная. Тоже чародейство. Она же дает испарения, от которых пот разъедает тело еще сильнее. Там, вроде бы, ничего особенного не было в этой траве. Мне даже смешно стало, когда я вспомнил, что она какие-то магические центры открывает. Никаких магических центров! Все гораздо серьезнее. Тут затрагивается самая сущность человека. Центры — они все экзотика, потому мы их и изучаем так охотно. А вот сознание и внимание — это так привычно, так повседневно... А ведь может статься, что именно управлением вниманием и обеспечивается наше воплощение в тела.
Я не выдержал и спросил Степаныча:
— Так трава-то значения не имеет?
— Трава-то? А как же, конечно, имеет. Навоз еще лучше. Сухой. Да я тебе не стал кидать, а то, думаю, в бочку не полезешь. Не силой же тебя туда запихивать. А так сам прыгнул. Конечно, имеет.
— Получается, есть Я, и есть тело, а посередине какой-то слой, которому невыносимо хочется почесаться? — спрашиваю я.
— А что это за слой, ты понимаешь? — спрашивает в ответ Степаныч. До меня что-то начинает доходить, хоть и смутно. Видимо, это на моей голове отразилось.
— Правильно! — засмеялся он. — Душа это! Ну, назови сознанием.
Я поплавал в этом состоянии какое-то время, пока осознал. А ведь действительно. Даже если это не в полном смысле душа, это точно то, что изучают как душу. Иначе говоря, то, что имеет возможность остаться жить после того, как тело умрет. Ясно, что явление сложное, но в том моем состоянии это не имело значения. Важно было лишь то, что это, что Степаныч назвал душой, во мне ощущалось отчетливо отличным и отдельным от тела и от меня. И если это душа, то из чего она могла состоять, по моим ощущениям? Из сознания, больше не из чего.
И тут он мне добавляет.
— Так что же получается? Тело не чешется, а чешется вроде как само сознание? Странно, правда?
— Странно.
— А может, оно и правда чешется? Что такое чесаться?
— Ну, устранять какие-то раздражения.
— А что, разве не может ничего такого быть, что раздражает сознание?
— Действительно!..
— А что может его раздражать? Можешь чего-нибудь придумать? Вот ты сам погляди: по телу всего лишь ползет капелька пота. Не кислоты ведь, из тебя выделилась, не разъест. Или травинка прилипла. Да тебя дубиной можно отходить, ты это легче перенесешь!
— Точно, легче, — соображаю я, и до меня доходит абсурдность моих мучений. Я вообще-то человек совсем не изнеженный, спортсмен, охотник. И вдруг воплю благим матом только потому, что у меня где-то зачесалось...
— Так ты задумайся, тело ли так страдает?
— Явно это как-то связано с вниманием, — говорю я Степанычу.
— Ма-ла-дец! — отвечает он. — А внимание — это что? Это тело или сознание?
— Сознание.
— Следовательно?
— Следовательно по телу ползет капелька, а в сознании что-то делается с вниманием...
— И это совсем не так же безобидно, как с телом!
— Потому что насильно!
Он посмеялся и вынул брусы из запоров моей ловушки.
— Ты, — говорит, — посмотри еще маленько. Чего тебя дальше-то насильно держать... А как насмотришься, приходи париться... Ты сейчас, поди, поймешь, что русская баня — это для души!
И ушел в баню. А я остался сидеть в бочке. Честно говоря, долго я все равно не выдержал. Как только до меня доехало, что я в баню иду, чтобы зуд снять, но не с тела, а с сознания, с тела души, что ли, во мне словно что-то завершилось. Я заорал, вышиб эти проклятые доски и бегом бросился поливать голову из бака холодной водой.
Только в парилке до меня дошло, что даже осознавание не сделало меня свободным от того управления, которое скрыто в этом среднем слое
Я наблюдаю, а сознание чешет тело...
-
Шаварш
Книги
Недооцененность
Я провел у Степаныча не так уж много времени — меньше года. И все же это было чрезвычайно богатое время. В иной жизни и за десятилетия не случится столько, сколько произошло тогда со мной. Я так много всего помню, что непонятно даже, о чем рассказывать.
Помню его чисто скоморошьи издевки, и подлинные чудеса, и самокопание, чистку сознания, длящуюся сутками, просто сутками подряд! Песни, пляски, игры... и мои обиды! О! Обид там хватало, и я очень рад, что мне не удалось их избежать. Я уже писал об этом в других книгах, поэтому просто повторю свой рассказ о своих обидах и о том, как не удалось от них сбежать.
Не удалось!.. Это еще суметь рассказать, как не удалось! И кому не удалось! Какому мне. Однажды Степаныч в очередной раз зацепил очень болезненный кусочек моей личности. Не все помню точно, но как-то это выходило на недооцененность. Всплывает воспоминание, в котором он мне прямо по-русски говорит, что я говно и пришел к нему, чтобы сбежать в старину в историю. Историк! А в старину я сбегаю, чтобы отомстить всем, кто меня недооценил в настоящем, — не оценил, то есть, по достоинству и тем обидел. А поскольку я этих обидчиков победить не могу, то и сбегаю, можно сказать, в самоубийство, потому что я трус, слабак и тупица. И я переполнен ненавистью; ненавидеть всех, кто меня недооценивает, — основной способ моих взаимоотношений с другими людьми, а сбегать из жизни, совершать самоубийство — основной способ взаимоотношений с самим собой.
И его лично я при первой же возможности накажу тем, что сбегу и брошу, значит, убью в моем мире!
Мало того, что он меня «готовил» к такому разговору несколько суток, что значит, делал все, чтобы такие слова ударили побольней, так к тому же это все явно не имело ко мне никакого отношения. Я ощущал в себе немало недостатков, но только не этих.
Я сидел перед ним и держался в облике ученика, сколько хватало сил, изображая, что пытаюсь его понять. Сколько таких «учеников» с преданными китайскими глазами, точно у мастеров кунфу из монастырской школы, отсидело за эти годы передо мной самим. Отсидели и сбежали, так и не поняв, что же я в действительности хотел сказать. Все перекрытые одной задачей — вытерпеть все, дослушать до последнего слова, не отведя глаз. Ведь если ты дослушал до конца и так ничего и не понял, ты не виноват. Это школа плоха, а учитель бездарен...
Я даже, кажется, честно искал какие-то соответствия сказанному в своем мышлении. В этом состоянии все делаешь «честно», чтобы потом даже собственная совесть не могла к тебе придраться. Такое напряжение очень истощает силы. И я, наверное, знал, что так и будет. Откуда знал, не знаю, но такое знание, как остаться тупым и сохранить себя, во мне определенно жило. Оно словно предохранительный клапан — дает накопить внутреннее давление не более, чем до безвредного уровня. А потом переключает на сброс. Ты опорожняешь мозги и уходишь искать путей полегче.
Вот и в тот раз вдруг мозги мои словно схлопнулись, я истощился и понял, что не могу больше сдерживаться и изображать ученика. Все, что говорил этот сумасшедший дед, было настолько неточно, неверно, не то, он ТАК не рассмотрел и не понял меня, что стало ясно — учиться у него мне больше нечему. Обижать его мне не хотелось, все-таки он старался, но ведь одновременно он и пользовался мною, чтобы поиздеваться и почувствовать себя выше кого-то! Я не люблю быть мальчиком для битья или навозом для чьей-то почвы.
Подчеркнуто ровно, чтобы не обидеть, я поблагодарил Степаныча «за все, что он для меня сделал», сказал, что я благодарен, многому у него научился, но мне пора идти. И начал собираться. Точно так же благодарили меня впоследствии все, кто сбежал.
Он смотрел на меня, как-то странно улыбаясь, но я от усталости никак не мог понять, о чем говорит этот его взгляд, и уж совсем не замечал, что делаю именно то, что он про меня только что сказал! Я сбегал, выкидывая его из своей жизни навсегда, можно сказать, убивал его в моем мире.
Сейчас-то я вижу, какую боль он разбередил во мне, говоря про недооцененность и предательства, но тогда она даже намеком не присутствовала в моем самоосознавании. Это было для меня открытием — в нас живет и такая боль, которую мы запретили себе чувствовать и помнить. А вместе с ней мы вырезали часть себя и часть способности воспринимать мир, соответствующий этой боли. Вот так человечество и теряло Видение, за которым охотятся даже Боги мифов и без которого никакая Магия не возможна.
Такую боль очень трудно победить, потому что желание сбежать становится с ее приходом всецельным. Сколько людей, которых я не смог удержать, сбежало, именно разбереди» ее!
Я помню, что состояние мое стало очень странным — видение сузилось, зрение словно стало «туннельным». Что-то гудело и шуршало в пространстве вокруг. Взгляд Степаныча начал меня пугать, и я избегал его. Я оделся и пошел к двери. Но двери там не было. Я подумал, что спутал в этом состоянии дом. И тут же понял, что это действительно так. Это в доме тети Шуры, бабушки, которая привела меня к Степанычу, дверь находилась в этом месте. И я тут же вспомнил, где дверь в этом доме, и направился туда. Но и там двери не было. Тут уж я без труда вспомнил, что в этом месте дверь была в моем собственном доме, который я купил у другой бабушки в моей родовой деревне. А у Степаныча дверь совсем в другом месте. Но и там я ее не обнаружил, но зато в памяти всплыл образ совсем случайного дома, я даже не помню, из какой местности...
Я не знаю, сколько времени я бродил по всем имевшимся у меня образам домов. Помню только, что возле последней двери я остановился, посмотрел на нее и не стал открывать. Что-то словно тонко сломалось в моей голове, и я сел рядом с дверью на корточки под стену и задумался. Не могу сказать, о чем я думал, помню только, что плакал и уснул, а когда проснулся, Степаныч с улыбкой сидел передо мной на табурете.
Было по-утреннему светло, а уйти я пытался ближе к вечеру. Мне ни на миг не показалось, что это все приснилось. Но утро вечера мудренее, и я знал, что никуда не ухожу, потому что мне нужна помощь Степаныча. Я попытался подняться, чтобы сказать ему об этом, и свалился на пол, вопя от боли в ногах. Я катался по полу, скрипя зубами, а Степаныч заходился от смеха и кричал мне что-то о том, что у него бы сил не хватило проспать ночь на корточках, он мне завидует — такой подвиг совершить, и что он уже давно ждет, когда я проснусь — специально не будил, чтобы пробуждение было порадостнее! Сейчас бы я ему, конечно, сказал правильные слова, которые полагается говорить русскому человеку в таких случаях хорошим друзьям. К сожалению, я в то время еще имел запрет на настоящий русский мат!
Степаныч, однако, довольно быстро убрал мои боли, куда-то понажимав и что-то еще поделав с моими ногами, дотащил меня до стола и стал кормить.
— Степаныч,— сказал я, как только меня отпустило,— давай поработаем с недооцененностью!
— Тебе пора домой,— ответил он.
Я засмеялся, считая, что это шутка, что после того, когда он таким образом не отпустил меня, мы просто обязаны с ним залезть в эту мою проблему. Но он набил меня пищей поплотнее и действительно отправил домой, сказав только на дорогу:
— Теперь справишься сам.
Вернуться в «Информационный раздел»
Кто сейчас на конференции
Сейчас этот форум просматривают: нет зарегистрированных пользователей и 0 гостей